Приведен в исполнение... [Повести] - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Музыкин твой жив и здоров, — тихо говорил собеседник. — Он здесь ни при чем. А преступник получает по заслугам. Так поступает любая власть, и это правильно. А комкора не большевики убили. Его наркомвоендел убил. Тебе бы спокойно подумать: идет борьба, не секрет… Наркомвоендел пока силен и уважаем, но он — преступник. Он неминуемо разоблачит себя. Жаль, что ты не понял…
— А вы не сказали.
— А ты не спросил. Не просто говорить такое. Что ж, прости, я виноват…
И еще один разговор…
— Несправедливость и ошибки были. Есть. И всегда будут. Только слабый этими ошибками собственную подлость оправдал, а сильный — отринул и возвысился. Над собственной слабостью, вот так. В революции есть только одна заповедь: будь верен до смерти — и получишь венец жизни.
— Но ведь я был верен! Неслась конная лава, рядом были боевые друзья. И я ничего и никого не боялся…
…В глазах темнело, мысли гасли, но он еще успел подумать, что победил в нем не тот, кому вынесли приговор, а совсем другой, настоящий и смелый, жаль только, что чуть-чуть поздно.
Докладная записка: «Осужденный сего числа к высшей мере социальной защиты Шавров С. И. ходатайствовать о помиловании отказался. В связи с этим полагал бы приведение приговора в исполнение отложить на возможный срок, ибо в случае обращения осужденного во ВЦИК может быть учтено его боевое революционное прошлое. Я обязан поставить этот, вопрос согласно своей партийной совести. К сему Председатель трибунала Климов».
В дело. «Согласно справке, полученной сего числа от начальника домзака № 2, осужденный к в.м.с.з. Шавров С. И. с ходатайством о помиловании не обращался, в связи с чем прошу дальнейших указаний. Климов».
«Железной рукой загоним человечество к счастью!»
«Цветут тюльпаны синие в лазоревом краю, там кто-нибудь на дудочке отплачет жизнь мою…»
БЫВШИЙ
Немцы растекались по городским улицам неудержимым серо-зеленым потоком: танки, артиллерия, грузовики с солдатами. Молодые парни — улыбчивые, в мундирах с закатанными рукавами оживленно переговаривались и глазели по сторонам.
— Смотри, Фридрих, — фельджандарм остановил мотоцикл и толкнул напарника в бок, — я не вижу ни одного еврея! Попрятались.
— Или сбежали, — второй немец поправил на шее знак с готической надписью и добавил: — От нас не скроются. Фюрер приказал решить еврейский вопрос, и мы его решим. Поехали…
Корочкин подошел к жиденькой цепочке горожан. Впрочем, она постепенно увеличивалась — день был летний, жаркий, небо синее и бездонное, немцы пока никого не трогали, и эта их временная нейтральность мгновенно стала известна, к тому же в этот первый, самый первый день оккупации о крематориях, конвейерах смерти мало кто знал и мало кто думал…
Тем не менее горожане стояли настороженно, молча, лишь некоторые выкрикивали что-то на русском и ломаном немецком, громче других — седой мужчина в черном потертом костюме и сломанных роговых очках с веревочкой вместо заушины. Перехватив взгляд Корочкина, незнакомец укоризненно развел руками:
— Видно же, что образованная публика! Иностранцы! А мы все — Маркс, Маркс… Как будто других немцев нет.
— Верно, Маркс не ариец, — Корочкин усмехнулся. — Но, к сожалению, на русском языке все лучшие люди Германии начинаются с буквы «г». Геббельс, Геринг, Гиммлер, Гитлер… Раньше еще Гёте был.
— Вспоминаю, что еще и Гейне… — мужчина уставился на Корочкина немигающим взглядом, — или… тоже?
— Тоже, — кивнул Корочкин. — Приятно было побеседовать.
— Взаимно. Люблю смелую шутку. Доктор Бескудников, — незнакомец приподнял фетровую шляпу. — С кем имею честь?
— Корочкин.
— А по профессии, если не секрет?
— Сидел в тюрьме. Честь имею. — Корочкин протиснулся сквозь толпу. Разговор — пустой и глупый — почему-то не давал покоя. Оглянулся. Бескудников неторопливо шел следом…
Корочкин попал в этот город пятнадцать лет назад, в 25-м, слякотным апрельским утром, когда его в числе других заключенных вывели из этапной теплушки и под конвоем провезли по окраинным улицам до ворот лагеря. Городишко был маленький, серый, судя по всему, находился недалеко от польской границы — несколько раз возникли на тротуаре неясные пятна еврейских лапсердаков. Впрочем, Корочкину это все было безразлично, и отметил он эти подробности машинально — по въевшейся профессиональной привычке все подмечать и фиксировать. Моросил дождь, холодные капли стекали за шиворот рваной брезентовой куртки, которую еще на этапе сунули ему блатные, отобрав кожаную. Он уступил без разговоров: драться умел и мог бы за себя постоять, но тех было человек тридцать — «воров в законе», профессионалов, а он — один, если не считать доктора-меньшевика лет шестидесяти, который, увидев, как раздевают его, Корочкина, тут же скинул добротное ратиновое пальто и держал на вытянутых руках до тех пор, пока «пахан» равнодушно не снял его, как с вешалки. Жизнь, как сказал об этом прокурор трибунала, начиналась заново…
О том, что слова прокурора не более чем злая ирония, он даже не думал — может быть, только чувствовал, и где-то в подсознании сидело ржавым обидным гвоздем нечто, которое определял он тремя словами: «финита ля комедиа». Высверкивали штыки конвоя, перебрасывались шутками молоденькие красноармейцы — чего там, государство только начиналось и суровость конвоев была еще впереди, а Корочкин вспоминал другое утро, в Омске, в 20-м, и подрагивал-расплывался, исчезая в тумане, рубиновый огонек последнего вагона поезда Верховного правителя. Нет… всей глубины своего падения человек никогда не может предугадать до конца.
По булыге загрохотали танки, он очнулся от воспоминаний, серые громады равнодушно наматывали на широкие гусеницы нищенскую мостовую заштатного местечка, и вдруг неясное ощущение превратилось в слова: свершилось. Наконец-то свершилось. Оглянулся: Бескудников неторопливо вышагивал позади. Ну и черт с ним. Зубной врач, поди… Трепали ему нервы за нелегальное золото, вот он и обрадовался смене власти. Корочкин остановился и пожал плечами.
Пятнадцать лет назад и он бы возликовал, теперь же, став старше и мудрее, этих картавящих, гогочущих здоровяков воспринимал спокойно, по-деловому, без гимназического восторга — в конце концов, не балерины Мариинского театра приехали. И все же — сладко мгновение воли и возмездия.
Он подошел к зданию с колоннами и портиком, над ним торчало нечто вроде тонкого обелиска или скорее шила с серпом и молотом на конце и вишнево краснела вывеска: «Районный комитет ВКП(б)». Два солдата в серо-зеленой форме с черными петлицами, на которых змеились молнии, устанавливали под порталом высокую стремянку и прилаживали новенькие негнущиеся веревки. Наткнувшись на них взглядом, Корочкин остановился. Вначале он даже не понял, но, уловив обрывок разговора — знал немецкий, — вдруг почувствовал, как начала встряхивать тело мелкая дрожь злобной радости: немцы устраивали виселицу на шесть человек. Надо же… Не узнал. Отвык, наверное… Все же — пятнадцать лет. Срок…
— Повыше, повыше, Ганс! — просил немец, который стоял внизу. — Мы воспитываем, ты понял? Чем выше — тем виднее.
— Господа! — крикнул Корочкин. — Нужна помощь?
Немцы переглянулись.
— Кто вы такой? — спросил тот, что стоял внизу. Немецкому языку Корочкина он не удивился.
— У меня есть важное сообщение для вашего командования, — сухо и значительно произнес Корочкин.
— Его нужно направить в абвер, — сказал немец на стремянке.
— В абвере придурки и интеллигенты, — возразил второй. — Я провожу его куда надо. Стойте и ждите, — повернулся он к Корочкину.
Высокие дубовые двери под порталом открылись. Четверо в такой же форме выволокли двух растрепанных, простоволосых женщин. Обе заламывали руки и выли в голос.
— Сейчас, сейчас, — почти добродушно произнес нижний немец, принимая одну из женщин от конвойных, — это совсем недолго и совсем небольно… — он подтащил ее к стремянке, второй немец спустил петлю.
Женщина уставилась на нее совершенно дикими, вылезшими из орбит глазами, попыталась вырваться и, вдруг заметив Корочкина и поняв, что он — русский, попросила, всхлипывая:
— Скажите, скажите им, я ведь уборщица, уборщица я, я ведь не партийная, они, может, думают, что я Мартышева, секретарь, а я — уборщица!
— Она уборщица, — перевел Корочкин. — Не коммунистка.
— Это нам все равно, — подмигнул Ганс.
Кто-то тронул за плечо, Корочкин обернулся и увидел Бескудникова.
— Ганс объясняет примитивно, — добродушно произнес Бескудников на чистейшем немецком языке. — Но по сути — правильно. Заразу выжигают дотла. Идите за мной…
За спиной Корочкина раздался короткий хрип и сразу же второй. Кто-то крикнул: «Смерть немецким оккупантам!», палач грязно выругался, но Корочкин уже шагал за «доктором» и оглядываться не стал. Он не боялся увидеть повешенных — скольких перевидел в свое время, но неясное сопротивление изнутри помешало — может быть, уж слишком очевидная несправедливость случившегося? Э-э, подумал он, справедливость, несправедливость — пустые слова. Немцы, поди, и не думают об этом. У них — программа, и они ее выполняют. Выжигают заразу. Дотла.